К 70-летию Победы: Доброта, побеждающая смерть
0Когда началась война, мне исполнилось пять лет. Помню, как по большой дороге отступали наши машины, а им навстречу неслись немецкие мотоциклисты в зеленых касках и стреляли из автоматов по машинам и окнам домов.
Из Дубровки, как из прифронтовой полосы, нас вскоре выселили. Переехали в деревню Лужно, поселились в чужой баньке. Дедушка вскоре заболел тифом и умер. Было очень голодно. Если удавалось найти в поле мерзлую картошку, бабушка пекла из нее оладьи. Иногда немцы выдавали из походной кухни по баночке супа.Однажды, пока я ходила за супом, бабушка умерла. Пришел староста из местных, забрал себе дедов полушубок и все, что понравилось из вещей.
Потом немцы собрали детей, оставшихся, как я, без родителей, и отправили в Новгород, в детский дом.
Через несколько дней отобрали евреев и цыган. Забрали и девочку-цыганку, спавшую рядом со мной на нарах. Их всех закопали живыми в большой яме во дворе. Мы затыкали пальцами уши, чтобы не слышать, как они кричат. Над ямой несколько дней шевелилась земля.
В детдоме мы прожили с год. Воспитательницами были русские женщины, и некоторые жалели нас. Но что они могли поделать, еды почти не было. Иногда выдавали по кусочку хлеба с опилками. Я опухла от голода и не ходила. Однажды большая злая женщина, служившая в доме, вырвала у меня паек со словами:
— Все равно сдохнешь!
Потом немцы приказали жителям разобрать детей. Я все ждала маму и не шла к чужим. Но в конце концов и меня, как сироту, отдали пожилым бездетным людям — Федору Павловичу и Евдокии Федоровне Богдановым. Они приняли меня как дочку и относились очень ласково. Только время было такое тяжелое, такое голодное. Питались одной мерзлой картошкой и всякими корешками. Однажды на улице убило снарядом лошадь. Сразу набежало столько народу, что в считанные минуты от нее осталось лишь кровавое пятно.
Но как бы ни туго всем приходилось, не припомню случая, чтобы в любом доме, куда б я ни зашла, не поделились чем-нибудь съестным — хоть половинкой лепешки, хоть ложкой супа, а покормят. Если б не эта людская доброта — ни за что б не выжить.
В сорок третьем всех жителей стали угонять в Германию, и мои приемные родители ушли вместе со мной из дома. Скитались по соседним деревням. А я еще вдобавок заболела коклюшем… Долго скрываться не удалось, немцы забирали всех поголовно. Поймали и нас, и вместе со всеми погнали в Остров. Снова отобрали цыган и евреев — их отправили в гетто, а нас погрузили в товарные вагоны и повезли дальше на запад.
Стояла зима, мороз, все мерзли и голодали. Мои названые родители отдавали мне почти все, что было из еды, согревали и растирали меня. Мои ноги всегда были в тепле: папа Федор, сапожник по профессии, еще дома сшил мне замечательные бурки.
В пути многие пытались бежать: выламывали доски пола, прыгали на ходу. По ним стреляли немцы, и я не знаю, удался ли кому-нибудь побег.
До остановки в Польше нас ни разу не покормили. В Польше всех повезли на распределительный пункт. Отсюда больных и немощных отправили в крематорий. Остальных сводили в баню, прожарили одежду (вшей на нас было — тьма-тьмущая) и снова погрузили в эшелон.
Привезли в Западную Германию и поместили в лагерь за колючей проволокой на окраине какого-то города. Мы жили в громадных дощатых бараках, выкрашенных в зеленый цвет. В одном бараке — мужчины, в другом — женщины с детьми. Спали на нарах, устроенных в три яруса. Взрослые работали на заводе, дети убирали территорию и помогали на кухне. Люди возвращались с работы настолько усталыми, что не могли говорить. И все же, увидев ребенка, редко кто из взрослых не гладил его по голове. Хоть и не говорил ни слова, все равно на душе становилось теплее и веселее.
Кормили нас два раза в день разваренным месивом без хлеба. На кухне женщины старались сунуть детям кусочки брюквы или турнепса. Но после работы немцы проверяли у всех кухонных работников карманы и сильно били, если находили что-либо съестное. Был, правда, среди охранников один пожилой хромой немец, который никогда не останавливал. Увидит оттопыренный карман, махнет рукой:
— Иди, иди!
А в бараке одна русская женщина доносила немцам, кто о чем говорил, кто что принес. Как-то утром я пошла в туалет и увидела ее лежащей вниз головой в яме с нечистотами. Я с криком прибежала в барак, но женщины закрыли мне руками рот и велели молчать. Немцы так и не дознались, кто убил доносчицу.
Иногда нас посылали на работу к бауэрам. Ходили лесом, мимо лагеря советских военнопленных. Донельзя истощенные, они лежали прямо на земле под открытым небом. Возвращаясь с работы, мы кидали им через забор какую-нибудь еду.
Освободили нас американцы в мае 1945 года. Перевели в свой лагерь с баней, столовой и прачечной, хорошо кормили и уговаривали ехать в Америку. Мои приемные родители не согласились, и осенью мы вернулись на Родину.
В Острове нас распределили по окрестным деревням. Я с папой Федором и мамой Дусей попала в деревню Грызавино Бирюсовского сельсовета. Мне определили возраст — 8 лет, и я начала ходить в грызавинскую школу. Жизнь постепенно налаживалась, мама с папой старались меня посытнее накормить, потеплее одеть. Своих настоящих родителей я успела позабыть.
А тем временем моя родная мама разыскивала по всему свету свою Галю-черненькую. И вот в один прекрасный день, когда я, ничего не подозревая, сидела за столом и делала уроки, вбежали соседские дети и кричат:
— Галя, твоя мама приехала!
Я очень удивилась: «Какая еще мама?»
Казалось, надо бы радоваться, а получилась настоящая трагедия для всех. Папа не выдержал, ушел из дома. Я сидела между двумя своими мамами и ревела в три ручья, не прикасаясь к городским гостинцам.
Первая мама все же уговорила вторую, ведь она осталась совсем одна. Обе мои сестры и брат погибли в один день, когда в детский сад попала бомба. Отец пропал на фронте.
Так в декабре сорок пятого года я снова очутилась в Ленинграде. Все время плакала по приемной маме и не признавала родную. Из довоенной жизни помнила только дядю Ивана, маминого брата, лишившегося при аварии пальцев.
— Вот если приедет дядя Ваня без пальцев, поверю, что ты настоящая мама.
Дядя Ваня жил в другом городе, но все-таки приехал. Мне пришлось поверить и заново привыкать к своей забытой маме.
Но через два года мама тяжело заболела, сказались последствия блокады. Полгода я ходила к ней в больницу в Пироговском переулке, и она каждый раз угощала меня то булочкой, то кусочком сахара. Потом мама умерла, и в 11 лет я снова осталась одна. Сколько ни писала в Грызавино, ответа от папы Федора и мамы Дуси не получила. Наверное, они куда-то переехали. Пойти в детский дом я ни за что не соглашалась, помня ужасную жизнь в новгородском детдоме.
За маму мне дали пенсию, на нее и жила. Помогали и соседи по дому. Придешь, бывало, из школы, и тут же то из одного, то из другого окна кричат:
— Галя, иди поешь!
И суют то бублик, то сосиску.
В 16 лет окончила шестой класс и пошла работать. Учительница Тамара Андреевна все наставляла:
— Никому не говори, что была в плену! О концлагере и не заикайся!
Я и молчала. Во всех анкетах писала: «В плену и оккупации не была». Только в 1988 году, когда объявили о льготах бывшим малолетним узникам фашистских концлагерей, осмелилась обратиться за подтверждением в КГБ. Оттуда позвонили на завод, где я проработала фрезеровщицей всю жизнь, и в отделе кадров поднялся настоящий переполох: как это я, бывшая пленница, работала на режимном предприятии! И хотя было мне в том плену от четырех до восьми лет, с завода пришлось уйти.
Было очень обидно. Ведь война, концлагерь — это как незаживающая рана, которой тебя же и укоряют. И не выжить бы мне ни за что, если б не мои названые родители папа Федор и мама Дуся. Нет их, наверное, уже на свете, но я буду их помнить до конца своих дней.
Комментарии